* * *
Трофименко панки доставили первые хлопоты довольно скоро. Не прошло и пятнадцати минут после бегства командира, как троим из его бойцов приспичило прогуляться к зданию БД. Удерживать их было бы бесполезно, Трофименко ограничился тем, что выяснил у панков, куда они идут и когда вернутся. Вопросы — вполне логичные для имевшей место ситуации и не такие, чтобы из-за них особо выделываться, так что панки ответили, что идут к БД, а вернутся где-то через полчаса и тем самым как бы признали право Трофименко требовать ответов на подобные вопросы. Большего от панков требовать было невозможно — они и своего бы послали по адресу, не то что неведомо кем назначенного «старшего». Правда, с точки зрения Трофименко, большего вообще ни от кого не стоило бы требовать, потому как для хорошего бойца этого вполне достаточно, он и так не подведет, а от плохого — требуй с него, не требуй — толку все равно чуть.
Неизвестно, какими бойцами были панки, наверно, все-таки, не шибко хорошими, но вот снабженцами они оказались прекрасными. Минут через двадцать пять тройка воротилась с новой порцией пайка. На вопрос товарищей, как им удалось разжиться провизией, добытчики, давясь от смеха, пояснили, что представились роздатчикам монахами, приехавшими молиться за победу над Ельциным. Панков больше всего веселило, что одного из интендантов действительно звали Монахом — кличка у него была такая, погонялово. Добыча была немедленно съедена, причем безо всякой дележки, просто каждый взял себе столько, сколько позволила совесть.
Появившийся почти одновременно с интендантами командир не взял ничего. Впрочем, он вскоре снова исчез, забыв даже назначить старшего. Может быть, он считал, что, по умолчанию, старшим остается Трофименко. Сам Трофименко имел на этот счет другие взгляды. Его больше устраивала неопределенность.
* * *
Эллин уже совсем освоился у костра, когда ему на память совсем некстати снова начала мерещиться Ксения. Чтобы не думать о Ксении, Эллин решил завести о чем-нибудь разговор с Трофименко, все равно о чем. Например, узнать у него, что это за компания такая, которую Костя видел, пока ждал Шишигу. Тусовка собралась под каким-то странным многоцветным флагом, похожим скорей на флаг какой-нибудь заштатной страны из третьего мира. Костя даже не помнил точно, что там были за цвета: вроде бы были среди них черный, красный и зеленый, и может, был еще какой, а может, и нет. И еще вроде бы была на флаге звезда, но, кажется, не красная, а какая-то другая — не то белая, не то зеленая… И еще ребята, которым всем на вид было лет по пятнадцать-двадцать (кроме одного уже зрелого мужика, который явно был у них за вождя и что-то им объяснял), еще они обратили на себя Костино внимание двумя вещами.
Во-первых, все они были одеты однообразно и просто: джинсовые штаны и куртки из самого дешевого материала и здоровенные туристские ботинки — «вибрамы»; и эти самые однообразие и простота показались Косте какими-то искусственными, вроде как у средневековых католических монахов, которые не потому носили власяницы и подпоясывались веревками, что и вправду были такими бедными, а потому что изображали бедность. А во-вторых, некоторые из этой братии обладали весьма странной особенностью: хотя все руки-ноги у них были на месте, и вроде бы никаких физических дефектов не было, несмотря на это, они казались какими-то убогими. Вроде бы, не хромые, не горбатые, а все равно какие-то недоделанные. Если бы Эллин подольше поотерался в политтусовке, он бы заметил, что такими людьми она вся богата: такая убогость — это особенность той самой политшизы, к которой принадлежал Сережа Беляев. Хотя и не все представители политшизы имеют этот признак, но, во всяком случае, очень многие. Однако Эллин с политтусовкой знаком был слабо, к политшизе не привык, и обилие столь странных людей в одной компании не могло не обратить на себя его внимания.
Компания, обратившая на себя внимание Эллина, являла собой полуполитическую полурелигиозную секту с длинной аббревиатурой: БКНЛ ПОРТОС — и еще десятка полтора букв. БКНЛ означало «Братство кандидатов в настоящие люди», а что означали остальные буквы, не помнил никто, кроме самих братьев. Каждый вечер братья подсчитывали свои дневные поступки и переводили их в баллы, сумма которых по мере возрастания или убывания позволяла брату повышать или понижать свой коэффициент, от уровня которого зависело, является ли индивидуум нелюдем, кандидатом в люди или настоящим человеком. О том, как поступки переводились в баллы и как при этом братья контролировали друг друга во избежание неумышленной (а может, и умышленной) ошибки, можно было написать целую книгу. Может, таковая и была написана и служила портосовцам библией, а может, и нет, кто знает… Из живых кандидаты в настоящие люди признавали право называться настоящим человеком только за одним-единственным представителем человечества — своим учителем, который жил в Харькове, где, собственно, и находился своего рода центр БКНЛ. В России кандидаты в человеки жили в какой-то коммуне под Калугой. В соответствие со своим ученьем каждый член БКНЛ должен был вести активную политическую жизнь и вступать во всевозможные организации, выискивая там потенциальных настоящих людей и стремясь пробиться в руководство. Организации явно не чужды были элементы массонства.
Как и положено настоящим сектантам, члены БКНЛ не пили, не курили, не ругались матом, занимались каратэ и вели аскетический образ жизни — детей заводить считалось разумным только по достижению обоими родителями определенного коэффициента.
Среди «левых» БКНЛ, возникший неизвестно откуда, уже успел (не без помощи Левого информцентра) наделать много шуму, но Костя о нем ничего не знал. И уже собрался он было спросить об этой неведомой ему группе у Трофименко, как вдруг сообразил, что не знает, как того зовут. У прошлого костра полночи протрепались, а как зовут — не знает.
Костя сразу почувствовал какую-то неловкость. Раньше с ним такого никогда не бывало, чтоб он битый час разговаривал с человеком и не знал, как того зовут. Минут десять он пытался вспомнить, может быть, он просто позабыл, но так и не вспомнил. Еще какое-то время он просидел молча. Про Ксению он уже забыл, и теперь разговор ему, вроде бы, и не так уж был нужен, но кто его знает, а что, если им и дальше придется общаться, а он так и не может назвать человека по имени. Не обращаться же к нему в самом же деле: «Гражданин Трофименко!» Лучше уж сейчас спросить, потом будет еще неудобней.
— Слушай, — сказал Эллин, — ты извини, я забыл, как тебя зовут?
— Володя, — ответил Трофименко. — А ты, если не ошибаюсь, — Костя?
«Вовка! — промелькнуло у Эллина в мозгу. — Ну конечно, Вовка!» Он сразу вспомнил, что Ксения называла своего брата Вовкой. А он-то, дурак полночи ломал голову над тем, брат это Ксении или не брат, вместо того чтобы просто поинтересоваться именем! И снова у него в мозгу всплыла Ксения, и стало вдруг так хреново, как давно уже не было. «Ну и идиот же я! — подумал Эллин. — А что это он на меня так уставился? Ах да!»
— Костя, — подтвердил он. — Слуш, Володь, извини, я свалю на полчаса.
Трофименко кивнул. Наверно, его это огорчало — из всего отделения ему вряд ли было приятно общаться с кем-то, кроме Эллина, но Костя ничего не мог с собой поделать. Мысль о том, что никуда ему от Ксении не деться, что даже тут, у одного с ним костра сидит родной брат Ксении, добивала. Эллин вышел за баррикады, проскочил через двор мимо ментовского кордона и пошел, куда глаза глядят.
* * *
Баркаши появились у панковского костра почти сразу после ухода Эллина. Судя по всему, среди всех защитников БД панки интересовали нацистов не меньше других, а может быть и больше. Другие были привычнее, с политическими активистами баркашевцы уже основательно наобщались и могли с ходу определить, кто — свой, кто — чужой, кто — временный союзник. Те же, кто к политактиву не относился (да, впрочем, и из относящихся изрядная часть) в большинстве своем весьма смутно понимали, зачем они пришли сюда, они это куда лучше чувствовали, будучи движимы скорее инстинктом, чем разумом.
Многие из таких при случае могли бы приветствовать или уж, по крайней мере, не отвергнуть и предлагаемый баркашами «русский порядок», если бы им только за это пообещали дешевую колбасу; они могли бы не осуждать его и даже славить в разговорах между собой, но никто из них не был способен непосредственно участвовать в установлении этого самого порядка, никто из них не мог по-настоящему впитать всей душей его идею, ибо прежде всего их интересовала не идея, а колбаса. Они хотели того порядка, при котором едят.
Агитировать таких людей за пассивную поддержку значило ломиться в открытую дверь, но агитировать их за поддержку активную значило ломиться в дверь, наглухо замурованную или даже не в дверь, а в бетонную стену, пытаясь пробить ее лбом. Панки были — другое дело, это был совсем иной материал; хуже он или лучше — это баркашам еще предстояло выяснить.
В прошлый раз панковские обитатели этого же самого костра восприняли «русские» идеи весьма дружелюбно, что должно было вселять в баркашевцев надежду. Увы, на этот раз им не повезло. Ничего удивительного в этом не было — панки в России всегда были средой неоднородной, и взгляды у них могли быть самые разные. В этот раз панковская компания довольно внимательно выслушала баркаша, после чего один из ее представителей признался в том, что является самым что ни на есть евреем. Заявление было явно провокационное, это коню было понятно, и баркаш начал возражать панку, что нечего, мол, врать, еврея сразу отличить можно, и невооруженным глазом видно, что панк — никакой не еврей. Тогда панк поинтересовался у баркаша, а уверен ли тот в том, что он сам — не еврей. «Не, ну откуда ты знаешь, — настаивал панк, — может, кто у тебя был евреем, может, дед, может, прадед, ты ж не можешь всех знать!» Баркаш утверждал, что может. Панк не соглашался. Прочие панки, хоть и не особо активно, но поддерживали своего собрата по тусовке.
Баркашу пришел на помощь его товарищ. Но панк уже разошелся. Сперва он вспомнил, что неподалеку от БД есть нечто вроде ассирийского квартала, эдакий «ассирийский дворик», и предложил баркашам доказать свою смелость, потолкав свои идеи ассирийцам. Потом он заявил, что на него как-то раз напали нацисты и ни за что, ни про что пытались забить его до смерти. «Если это были наши, то значит не хотели, — возражали баркаши. — Наши б хотели, они бы тебя убили».
«Знаете, почему меня не убили? — не отступал панк. — у меня на рубашке, под курткой на спине была нашита свастика. Настоящая свастика, которая — в другую сторону. Они когда увидели, они меня отпустили».
Возразить против «настоящей свастики», которая, хоть и никогда не была символом нацизма и вполне могла быть на рубашке у панка, но, с другой стороны, баркашевцами тоже, вроде бы, уважалась, в данной ситуации было довольно сложно. В итоге, панк сохранил инициативу, а разговор поначалу пошел куда-то в сторону, однако в конце, когда баркаши, то ли разочаровались в панках, то ли исчерпали все свои аргументы, то ли просто оказались так утомлены словопрениями, что не имели уже сил возражать, панк вернулся к истокам.
— Люди бывают всякие, — заключил он, — в любой нации. И с евреями — то же самое. Есть украинцы, есть хохлы. Есть русские, есть, ну как их там?…
— Кацапы, — подсказал Трофименко.
— Ну да. Есть евреи, есть жиды. Везде есть всякие. Так на кого угодно можно сказать, что все гады.
Прочие панки с такой позицией согласились. Трофименко тоже не стал возражать — при всей сумбурности терминов вывод его вполне устраивал. Он даже проникся некоторым уважением к панкам и подумал, что, может быть, с ними при случае можно будет иметь дело.
Баркаши какое-то время сидели молча, потом один из них пробормотал что-то в том духе, что, мол, ладно, все равно общее дело делаем, и оба сторонника русской идеи свалили. Зато вскоре на горизонте замаячил тот самый придурковатого вида баркаш, на которого Трофименко обратил внимание во вторую ночь. Впрочем, он тоже помаячил-помаячил и исчез. Панки о чем-то переговаривались между собой, судя по всему речь шла о возможности бухнуть.
Костя Эллин не возвращался. Трофименко, воодушевившийся было после спора панков с баркашами, вскоре снова погрустнел. Положим, баркашей панки отшили. Ну а дальше-то что? Что может им сказать Трофименко? И что вообще он может тут сказать кому-нибудь в этой дурацкой ситуации? Все давно уже разделились по своим тусовкам, и пока будет эта стагнация, пока движение, действие не подтолкнет людей к поиску, никакая агитация невозможна.
В конце концов, Трофименко решил не мучиться и покориться судьбе. Если до утра ничего не случится, он уйдет и не появится тут больше, во всяком случае ночью, пока не начнется что-нибудь более живое. Когда оно начнется, тогда можно будет появиться снова. Если ничего нового не будет, если охрана БД, в конце концов, превратится в никому не нужный ритуал, на что, собственно говоря, и рассчитывают власти, значит, защитники сами виноваты, и нечего участвовать в этом позоре. Не худо бы, правда, взять координаты у Кости Элина. Он, похоже — парень хороший, с ним, наверно, можно иметь дело.
* * *
Эллин проходил за пределами лагеря часа полтора. Сначала он брел по дворам и улицам куда-то в сторону окраины, пока не дошел до каких-то прудов, вытянувшихся вдоль неизвестной ему улицы (это был Красногвардейский бульвар). Обойдя один из прудов, Эллин постоял минут десять, глядя на темную воду, и пошел обратно.
Мокрая трава и столь же мокрый асфальт равномерно ложились ему под ноги. Сверху сыпал мелкий противный дождь. Стены домов намокли так, что это было видно даже в городской полутьме. Тучи покрывали небо сплошным слоем, как плесенью. Городские огни окрашивали эту плесень в какой-то непередаваемый ярко-розово-серый цвет, который бывает только у осенних туч в центре большого города, от этой раскраски небо становилось еще более мерзким, а настроение — еще более тоскливым. Но как ни странно, именно это ощущение всеобщей и беспросветной тоски оказывало на Костю успокаивающее воздействие.
Конечно, малоприятно, когда ты с утра до вечера горбатишься на работе, а получаешь за это такие гроши, что твоя подруга не желает связывать свою жизнь с тобой, потому что не хочет считать копейки; можно, конечно, сказать, что она в таком случае — не подруга, а проститутка, но только, если ты действительно нищ, а рядом какие-то хмыри гребут деньги лопатой и могут обеспечить своих подруг так, как ты свою не обеспечишь, тогда все равно становится обидно, даже если твоя подруга в самом деле поступает как проститутка. Но, с другой стороны, разве могло быть иначе в этом сером, отсыревшем, облезлом мире? Казалось, само собой разумеющимся, что в этом мире здоровые двадцатилетние мужики с утра до вечера убивают свою жизнь на работе, а их подруги оказываются обыкновенными шлюхами и бросают их из-за их, мужиков, бедности. И что, когда усталые, помятые жизнью люди вышли к БД не для того даже, чтобы сделать свою жизнь менее серой, а чтоб только не дать ей стать еще хуже, их окружили менты и солдаты, поливают грязью с экранов и газет и, в конце концов, пожалуй, разгонят — это тоже казалось само собой разумеющимся. Правда, где-то была другая жизнь для тех, кто ездит на иномарках или издает указы, для тех, кто приказал окружить защитников БД «силами порядка», а через пару-тройку недель, наверно, прикажет и разогнать, но эта жизнь была где-то далеко, в другом измерении.
Чем ближе Костя подходил к лагерю, тем меньше мучила его тоска, и когда он, наконец, снова оказался внутри баррикад — перестала совсем. Не то чтобы боль ушла, нет, но она как-то притупилась и, что самое важное, стала привычной, ну болит и болит, а у кого счас не болит? Костя уже собрался было идти к панковскому костру, как вдруг его внимание привлекло странное зрелище.
Справа от дороги, являвшейся продолжением Дружинниковской улицы, стояла толпа попов — самых настоящих в рясах и клобуках — и явно совершала какой-то неведомый для атеиста Эллина обряд. Со слов других зрителей, Эллин понял, что попы уже пропели анафему Ельцину, а теперь молятся за победу повстанцев.
Косте стало не по себе. До чего нужно было дойти, чтобы надеяться победить Ельцина с помощью молитвы, совсем как участники «крестового похода бедноты» надеялись открыть ворота Иерусалима с помощью креста! И дело-то было даже не в том, что крестоносные оборванцы оказались перебиты турками в первом же бою; Эллин не думал об этом, он просто чувствовал себя не в своей тарелке среди этого возрождающегося средневековья. Но уходить тоже было некуда. Там за баррикадами были растущие цены, работа за нищенскую зарплату и бросившая Костю Ксения. Эллин повернулся и пошел к панковскому костру, смутно надеясь на какой-то неожиданный и потому пока еще неведомый выход.
Он уже почти дошел до костра, когда вдруг почувствовал, что ему не худо бы завернуть до ветру. Мысленно выругав себя за то, что не сделал этого раньше, пока бродил по городу, Эллин шмыгнул за клены и, справив нужду на сетку забора, выбрался обратно. Ему оставалось только повернуть влево и пройти десяток-другой метров, но он остановился, глядя на черные окна БД.
Разглядывая объект своей защиты, Эллин не думал ни о чем возвышенном. Его интересовал простой прозаический вопрос: а как же выходят из этой ситуации обитатели Белого дома, у которых нет ни кленов, ни забора? Наверное, ведь что-то они придумали! Впрочем, предположить, что именно придумали депутаты, Эллин не успел.
* * *
Трофименко, пригревшийся и задремавший у костра, проснулся от ощущения того, что где-то рядом — враг. Так просыпается охотник в тайге, когда поблизости оказывается хищник. Не вставая, Трофименко открыл глаза. Чутье его не обмануло — к костру подходила целая кодла баркашей. Подойдя, они полукругом окружили костер, а по центру, как раз напротив Трофименко отделенная от него костром (Трофименко лежал ногами к огню) встала худощавая особа на вид лет тридцати, но с манерами сорокалетней неврастенички, встала и начала расписывать, какое хорошее государство хотят создать баркаши для русского народа. Из ее объяснений явствовало, что хорошо в оной державе будет всем, но больше всех прав будет все-таки у русских. Неведомо откуда собравшийся к костру народ слушал, развесив уши. Какая-то бабка поддакивала. Возражать никто не возражал.
Трофименко огляделся и убедился, что пока он спал, панки куда-то свалили, а Костя еще не вернулся. Приходилось брать инициативу на себя.
— Я извиняюсь, — встрял Трофименко в разговор. — А я вот — не русский. Почему у меня должно быть меньше прав, чем у других? Я что виноват, что я — не русский? Или мне теперь другую страну искать? Так я здесь родился, хоть и не русский. Что мне делать, если я — не русский, а родился в России?
— Ну ты еще молодой, — заверила его патриотка. — Ты будешь постарше — ты все поймешь. Ласково так заверила и с состраданием, будто больного успокаивала: «Все еще обойдется, люди с тяжелым пороком сердца по семьдесят лет живут». Казалось, еще немного и облизывать начнет, как сука щена. Но на Трофименко эта ласковость не произвела впечатления.
— Что я пойму? — удивился он. — Что мне лучше иметь неполные права, чем полные?
Дальше разговор пошел по кругу. Как песня «У попа была собака…» Трофименко требовал объяснить, что ему — инородцу делать в этом предлагаемом баркашевцами государстве, собеседница все тем же ласково сочувственным тоном отвечала, что он — молодой и еще все поймет, но что именно поймет, объяснять не хотела. Периодически она пыталась возобновить беседу с массами, но Трофименко не давал — вежливо, но упорно требовал ответа, что же ему теперь делать, раз его угораздило родиться в России нерусским. В конце концов, стало ясно, что он не отстанет, а народ своих симпатий особо не выражал, за исключением одной бабки, которой идея больших прав для русских весьма понравилась, но и она не поддерживала патриотку в споре с анархистом — то ли считала, что та сама должна справиться, то ли не шибко словом владела; короче, разговор так и кончился ничем и агитпроцессия удалилась в темноту.
Трофименко облегченно вздохнул и огляделся. Панков все еще не было. Кости — тоже. Трофименко посмотрел на часы. Было немногим больше пяти. Трофименко вспомнил про переход и, выругавшись, перевел часы на час назад. «Ну вас всех в баню! — подумал он. — Дожидаюсь утра и сваливаю отсюда окончательно. Если и будет что путное, то не здесь.» Наверное, самым лучшим в данной ситуации было проявить последовательность и свалить сейчас же. Но Трофименко в душе продолжал надеяться, что, может быть, еще что-то изменится, появится Костя или кто-нибудь из панков, или произойдет что-то еще. К тому же ему не хотелось уподобляться своему «командиру», удравшему и бросившему «отделение», И хотя без малого два часа ничего не решали, Трофименко решил дождаться шести. Он остался на неполные два часа для очистки совести.
* * *
За почти четверо суток, прошедшие со времени его перепалки с баркашем, Эллин настолько забыл о ней, что даже не думал о самой возможности подвергнуться с этой стороны новой агрессии. Для него было полнейшей неожиданностью, когда чья-то рука цапнула его за куртку возле плеча, разворачивая вправо, и обладатель руки, одетый в камуфляж прошипел: «Я же тебе говорил, жидовская морда, чтоб ты тут больше не появлялся!» Несмотря на неожиданность, Костя быстро оценил ситуацию. Баркаш, ухвативий его за куртку, был один, но слева или верней теперь уже сзади слышались чьи-то агрессивные реплики, и краем глаза Костя успел увидеть, как двое баркашей вцепились в одного из панков, пытаясь того повалить.
Баркаш держал Костю правой рукой. Это, по-видимому, было ошибкой — для удара у нападавшего оставалась только левая. Правда, он мог быть и левшой.
Эллин, однако, не стал этого выяснять. Агрессивность баркаша и начавшаяся сзади возня подтолкнули его к решительным действиям. Костя резким движением оторвал от себя руку нациста и зажал ее под мышкой, а затем, прежде чем противник успел понять, что происходит, подсел под него, прокрутился на сто восемьдесят градусов и по всем правилам вольной борьбы бросил баркаша через спину. Проделав сие, Эллин попытался было устоять на ногах, но борцовская привычка взяла свое — вольники — не самбисты, их учат прижимать противника к ковру — и Костя плюхнулся-таки вслед за баркашем, уронив бедолаге на грудь свои семьдесят два килограмма.
Эллин однако поспешил вскочить и правильно сделал, потому как еще один подоспевший нацик попытался засветить ему ногой по физиономии. Костя поймал ногу, подсек другую, и баркаш опрокинулся на спину. Теперь самое время было приложиться ему ботинком между ног, чтоб не лягался, когда имеет дело с вольниками, но на это не было времени, ибо сзади уже лез первый баркаш, которому показалось мало одного падения с принятием Кости на пузо. Эллин поймал его на «мельницу». Левой рукой блокировал боковой удар, правую просунул противнику между ног, резко распрямился и не с колен, как положено на ковре, а с полного роста, да еще с разворотом зашвырнул нациста куда-то влево и назад. Тот приземлился возле одного из костров, чуть не угодив руками в огонь, и на время успокоился.
В следующее мгновение кто-то ловко ударил Эллина по ногам, подсекая обе сразу, и Костя покатился в сторону асфальтовой дороги.
* * *
Трофименко, усталый и замерзший, стоял спиной к костру, лицом к Конюшниковской улице, всматриваясь в бледно-серую полутьму, когда сзади из темноты выскочила какая-то баба с криком: «Ребята, там у того костра ваших бьют!» Проклиная в душе и тех, кто бьет, и тех, кого бьют, Трофименко в несколько шагов оказался у «того» костра.
Двое баркашей валили панка. Чуть дальше еще один панк сцепился с баркашем. Трофименко попытался отодрать баркашей от панка, но тут на него самого насело двое нацистов. Трофименко рванулся в сторону своего костра, оторвался от преследователей, но навстречу ему уже подбегало еще двое. Он развернулся и на секунду замешкался, соображая, куда бежать — драться одному с четырьмя не имело смысла; и за эту секунду баркаши окружили его, теперь они были со всех сторон — спереди, сзади, с боков, куда бы Трофименко ни кидал свой взгляд, везде оказывались баркаши. Еще через мгновение, показавшееся ему, по крайней мере, минутой, они навалились сзади, пытаясь придавить к земле. Спереди тоже подбегали фигуры в камуфляже.
Перед глазами Трофименко возникла сюрреальная картина — вокруг него в странном танце медленно кружился хоровод баркашей; спереди от Трофименко они бежали влево и вниз по склону пригорка, а за спиной поднимались обратно. На самом деле все, конечно, было не так, просто кольцо баркашей, окруживших анархиста, стремительно сжималось. Но сумрак ночи, озаряемой отблесками костров, фантастическим образом исказил зрительное восприятие Трофименко, глядевшего к тому же исподлобья, потому что сзади сверху на него давили навалившиеся баркаши; а нервное напряжение исказило восприятие времени — секунда казалась вечностью; и это сочетание дало странное, нелепое отражение происходящего.
В мозгу Трофименко мелькнула мысль, что теперь ему не уйти, и его нож останется у баркашей в качестве трофея. И эта мысль родила другую — мысль о том, что нож дает ему возможность дороже продать свою жизнь. Он сунул руку под телагу, расстегнул застежку на ножнах, выхватил свое оружие и, целясь в крестообразную фигуру, проплывавшую мимо него, словно движущаяся мишень, ударил, стараясь поглубже всадить лезвие. Это стоило ему потери равновесия — он покачнулся, подался вперед, увидел, как поле зрения сужается от того, что баркаши закрыли остатки света, и уже нельзя понять, где один баркаш, а где тень другого, и, прежде чем упал, придавленный совместной тяжестью нескольких нацистов, успел ударить еще два или три раза.
* * *
Скатившись с бугра, Костя обнаружил, что рядом никого нет, кроме одного-единственного вцепившегося в него баркаша. Отодрав от себя назойливого нациста, Эллин вскочил на ноги и рванулся наискосок через бугор и клены к забору. Кто-то подставил ему подножку, но Костя, сделав длинный кувырок, снова вскочил на ноги и сиганул через забор. Баркаш полез было следом, но одновременно с ним на ту сторону плюхнулся панк, и преследователь растерялся.
Пока он соображал, гнаться ли ему за Костей или переориентироваться на менее шустрого панка, обоих и след простыл — не то, что ловить, и высматривать их было бесполезно за толстенными стволами старых тополей и ив.
Раздосадованный баркаш перелез обратно, но на всякий случай уходить не стал, затаившись между липами и кленами.
Ждал он, как оказалось, не напрасно. Через минуту панк снова появился на заборе, затем показался и Костя. Баркаш высунулся из кленов и жестом подозвал каких-то своих, по счастью, оказавшихся рядом.
Поведение панка объяснялось просто. Перед дракой он зачем-то разулся, и теперь ему не хотелось топать по городу в одних носках. Костя, не сумевший отговорить товарища по несчастью, полез за ним. К костру он, однако, не пошел — остался наблюдать, стоя за кленами.
Панку так и не суждено было вернуться. Он нашел свои ботинки, но не успел даже повернуться лицом к забору — два баркаша, выскочив непонятно откуда, навалились на него сзади. Эллин успел свистнуть, но было поздно, а тут и его самого кто-то схватил за волосы и пригнул к земле. Костя изловчился, вспомнил уроки Рущева и, не тратя времени на замах, с завидной точностью провел удар в то самое, однако, место, по которому в боксе бить категорически воспрещается.
Противник взвыл и ослабил свою хватку, Костя отцепил его руку от своих волос и снова рванулся к забору. Баркаш, превозмогая боль, попытался поймать Эллина за ногу, но Костя брыкнул упрямца и исчез за сеткой.
* * *
Трофименко баркаши повели в штаб, рассуждая по дороге насчет того, что жаль не попался он «казакам» — те бы сразу пристрелили. Трофименко вспомнил казачишек, с которыми сидел в Доме на Таганке, и подумал, что с казаками он нормально разобрался бы, без драки.
Штаб баркашей помещался в спортзале недалеко от здания БД. Здесь их было видимо-невидимо — куда больше, чем предполагал Трофименко. Кроме баркашей тут торчала и полусумашедшая бабка, которую Трофименко уже несколько раз видел у Музея и в метро — торговала нацистской литературой. Перед дверями штаба какой-то баркаш съездил Трофименко по мурлу (благо, двое других держали Трофименко за руки), а в штабе анархиста поставили у стены с руками за головой, ошмонали, вытряхнув у него из карманов все, что возможно, и по ходу дела несколько раз постучали мордой о стенку. Но тут появилась телерепортерка с кинокамерой, и баркаши сразу перестали распускать руки.
Трофименко из разговоров баркашей понял, что он никого не убил, а только пропорол кому-то руку, и ему стало грусно. Безумно жаль было пропадать, никого из нацистов не отправив на тот свет.
Одновременно с телерепортеркой в штабе появилось двое ментов. Они первым делом велели Трофименко завести руки за спину и нацепили на него наручники.
Затем один из ментов сел за стол записывать показания баркашей и Трофименко, другой просто стоял рядом.
Репортерка терпеливо дожидалась окончания допроса. Когда менты удовлетворили свое любопытство, она навела на иреановца телекамеру и спросила Трофименко, кто он по убеждениям.
— Анархист, — ответил Трофименко.
— Анархисты хотят все разрушать! — выдала бабка.
— Я — кропоткинец, — возразил Трофименко, чувствуя оскорбление не столько за себя, сколько за анархизм, — а Кропоткин никогда не призывал к разрушению. Наоборот, он говорил о созидании.
— Да, у Кропоткина действительно так, — подтвердила репортерка.
— Ну я не о Кропоткине, — занервничала бабка, — а о тех, которые себя сейчас называют анархистами.
— Мало ли кто как себя называет, — резюмировал Трофименко.
— А вы кто? — поинтересовалась репортерка у бабки.
— Мы — русские, — заявила бабка.
— Хорошо, что я могу назваться украинцем, — подумал Трофименко.
Репортерка спросила у Трофименко, считает ли он случайностью то, что сейчас с ним произошло.
— Нет, — ответил Трофименко, — не считаю.
— А как вы это объясняете?
— Очень просто, — ответил Трофименко, радуясь, что ему, по крайней мере, напоследок предоставили трибуну. — Дело в том, что не существует никаких красно-коричневых — это все выдумка тех, кому это выгодно. Есть красные, и есть коричневые. Между ними идет война, и то, что вы видите, — один из ее эпизодов. Я — красный, а меня сюда привели коричневые.
Эпитет «коричневые» весьма обидел бабку. Репортерка предложила ей изложить свою версию, и бабка начала рассказывать, что разные там нерусские нападают на русских ребят за то, что те — русские… Терпеливо выслушав этот бред, репортерка снова обратилась к Трофименко:
— Могу я для вас что-нибудь сделать?
— Можете, — отвечал Трофименко. – Позвоните, пожалуйста, по телефону… — он на секунду задумался, затем назвал телефоны товарищей по ИРЕАНу, — скажите, что Володя арестован нацистами.
— Так, кажется, вы себя называете? — обратился он к бабке.
Трофименко намекал на обыкновение баркашей подчеркивать, что они «не фашисты, а нацисты», но бабка ничего не поняла и заявила, что они себя так не называют.
— Как же вы себя называете? — поинтересовался Трофименко.
— Просто русские.
— Хорошо, — согласился Трофименко. — Скажите, что я арестован просто русскими, — он попытался произнести эти слова с максимальной иронией. — Они поймут.
Телевизионщица согласилась, но при этом попросила, чтобы Трофименко через нее передал своим товарищам просьбу не мстить за него. И начался долгий торг, попортивший Трофименко немало крови — не мог же он, в самом деле, передавать иреановцам такое! В конце концов, телевизионщица смирилась с трофименковским упрямством, а может быть, поняла, что для анархиста такие просьбы передавать — просто западло. Она, конечно, могла просто отказаться звонить иреановцам, но, видимо, это противоречило ее убеждениям. После этого репортерка на какое-то время замолчала, а Трофименко пришлось препираться с бабкой, которая все убеждала анархиста, что он вспомнит о ней, когда на небе увидится с Богородицей. Рассуждение о небе и встрече с богородицей в устах бабки вовсе не были запугиванием, она несла свою ахинею безо всякого подтекста и вполне серьезно. Потом бабка посмотрела на трофименковский нож, лежавший на столе, и безапеляционно заявила, что если это — хозяйственный нож (как было записано в протоколе), то она, бабка, — девочка. Молодой мент, глянув на нож, невозмутимо произнес: «Это — хозяйственный нож», — и бабка, хоть и пробормотала что-то по поводу неправильности официальной классификации ножей, но явно смутилась и Трофименко больше не донимала.
К столу, за которым сидел мент, по очереди подвели трех панков. Трофименко хотел было перекинуться с ними парой слов, но не смог — панков допрашивали в полминуты и тут же отводили от стола. На них повесить было нечего, и их вывели из штаба, за ними вышла и телевизионщица.
Баркаши, собравшиеся было вокруг пленного, тоже куда-то отошли. Оставленный в покое Трофименко почувствовал, что ему, несмотря на сырую погоду, здорово хочется пить и попросил у ментов дать ему воды. Менты ответили, что, мол, сейчас, только хозяйку спросим… Трофименко не сразу понял, что хозяйкой менты называют баркашевскую бабку. Впрочем, само по себе это было полбеды, беда была в том, что не кто-нибудь, а бабка принесла пластмассовый стаканчик воды и протянула его Трофименко. Это было уже слишком.
Как ни хотелось Трофименко пить, но пить из рук бабки он отказался. Менты сочли, что не хочет — и не надо, и предложили бабке воду унести, но та, неожиданно для них заартачилась. Какой шизой она ни была, все-таки у нее хватило ума понять, что Богородица ее за такие вещи не одобрит, и, к удивлению ментов, бабка предложила, чтобы стакан Трофименко подал кто-нибудь из них.
Менты упирались, бабка мялась, и, в конце концов, компромисс нашел сам Трофименко, которому, честно говоря, из рук ментов пить тоже претило. Он предложил поставить стаканчик на стол, и бабка с явным удовольствием это сделала. Теперь у Трофименко совесть была чиста. Он наклонился, ухватил стаканчик зубами и, запрокидывая голову, вылил воду себе в рот. Вода, естественно, была сырая из под крана, а Трофименко терпеть не мог хлорированной воды (он пил либо колодезную и родниковую, либо уж кипяченую), но выбора не было. Вновь вошедшая в штаб телерепортерка выразила удивление по поводу того, каким способом Трофименко утоляет жажду, менты пояснили ей, что «он сам так захотел». Бабка предложила принести еще стакан, но Трофименко отказался, потому как знал, что воду опять будет нести бабка. В первый раз он, по крайней мере, не знал, кто принесет воду.
После этого Трофименко, упершись спиной в стену, сполз по ней на пол и выпрямил ноги, в такой позе он решил немного отдохнуть. Стоящий рядом мент, видимо, недовольный «привередливостью» арестанта, заметил, что, мол, правильно, много воды пить с похмелья вредно. Трофименко, уже, казалось, совсем отключившийся, среагировал мгновенно. «А я — не пьян, — прохрипел он.
— И кстати, я прошу сделать экспертизу!» Мент, сидевший за столом, кашлянул и отвернулся в другую сторону.
* * *
Выбравшись на Дружинниковскую, Костя наблюдал из-за домов, как вывели и отпустили панков, и как потом повели под конвоем Трофименко. Вслед за арестованным и двумя ментами шли трое баркашей и женщина с кинокамерой. Эллин на приличной дистанции проводил процессию до ментовки, после чего скрылся во двор возле сталинской высотки и задумался, оценивая ситуацию.
Было ясно, что панкам ничего не угрожает, а Трофименко влип, и его надо выручать. Но как выручать, Костя не знал. Лучше всего, конечно, было бы сообщить об аресте Трофименко его родственникам, благо, телефон Эллин знал, заодно был и повод связаться с Ксенией, но этого-то Костя как раз делать и не хотел, потому что чувствовал: если сейчас он не перетерпит разрыв, то потом его уже не спасет ничто. Он уже собрался было ехать к Тамаре и просить ту, чтоб позвонила вместо него, как вдруг вспомнил, что Трофименко упоминал про некого Бийца. Костя вздохнул и направился к метро. Зайдя в вестибюль, он порылся в карманах и нашел, то что искал — презентованную ему ксеньиным братом газету под названием «Рабочая демократия». Там, на последней странице в качестве контактного по Москве стоял адрес Бийца.
* * *
Трофименко от тоски хотелось выть. Не первый раз он попадал в ментовку за поножовщину — девять лет назад он здорово порезал парня из-за одной особы, с которой у него, Трофименко были тогда те же самые проблемы, что теперь у Эллина с его сестрой, только намного круче. И хотя тогда Трофименко тоже защищался, ему поначалу шили статью двести шестую, часть третью, ту самую, которую, видимо, собирались шить и теперь. Потом его через трое суток после ареста освободили под подписку о невыезде, а потом и статью поменяли, так что он отделался годом исправработ. Но если бы тогда Трофименко вместо того, чтобы его освободить, сказали, что расстреляют, он бы, наверное, махнул рукой. Потому что жить ему тогда не хотелось.
Теперь, наоборот, хотелось выжить и выбраться на волю. Ведь он даже не убил нациста, только ранил. Он не сумел получить за свою жизнь или свободу ту цену, которую его жизнь и свобода реально имели, не для него самого — чорт с ним, а для только начинающегося возрождаться после десятилетий разгрома анархо-коммунистического движения, тем более, в такой момент. Завтра, послезавтра, ну может быть, через неделю этот баркаш оклемается и снова придет к БД, а он, Трофименко, не придет, его не будет, и, значит, в Москве будет еще на одного анархиста меньше.
Если бы в России на одного фашиста приходилось бы несколько анархистов, можно было бы считать, что баркаша добьют другие. Если бы их было поровну, но баркаш был бы убит, можно было, бы, в конце концов, смириться и с разменом. Но в такой ситуации, когда фашистов в одной Москве несколько сотен, а анархистов — по стране несколько десятков, в этой ситуации даже размен был бы невыгоден, что уж говорить о таком проигрыше.
Наверное, только поэтому Трофименко, как это было ни странно, все еще продолжал надеяться на лучшее, хоть и готовился к худшему. Впрочем, это вообще было его правилом — готовиться к худшему и надеяться на лучшее.
Самое худшее, правда, с ним уже не произошло — его не кокнули. Может быть, потому что не хотели шума — с ним рядом постоянно была телевизионщица, она даже дошла до ментовки и даже ментов предупредила, что «если с этим человеком что-то случится», то она этого так не оставит. А баркашам она, судя по обрывкам фраз, услышанных Трофименко, пообещала не передавать в эфир ничего об этом случае в обмен на неприкосновенность Трофименко. Очень может быть, что она появилась у штаба сразу после того, как туда привели Трофименко, и именно поэтому баркаши предпочли не разбираться с ним сами, а позвать ментов. А может у баркашей были по этому поводу какие-то свои соображения. Вобщем, как бы то ни было, он остался жив. Но жив — не значит свободен — статья двести шестая часть третья, это ведь — сроком от трех до семи лет, но и это само по себе — еще не самое страшное, будь Трофименко на свободе, плевать бы он хотел, на сколько «тянет» его статья, пусть хоть на «вышку», кто бы заставил его идти на суд? У ИРЕАНа были контакты не только по всей России, но и в Украине и Белоруссии, которые уже стали заграницей, а совместная работа спецслужб была еще не налажена. Да только менты ведь — тоже не идиоты — Трофименко еще со времен своего первого опыта знал, что по такой статье, как двести шестая, да еще часть третья (это с применением оружия или спецсредств) редко кого выпускают под подписку и еще реже отпускают, не задержав сначала на трое суток. И вот ведь, казалось бы: есть презумпция невиновности, то есть, не пойман — не вор, и обвиняемый — совсем не обязательно преступник; а на деле, стоит только человека обвинить, и он сразу из тов. Иванова превращается в гр. Иванова, и его могут запросто посадить в следственную тюрьму, хоть он, может быть, ни в чем и не виноват, да еще, чтоб потом не разбираться, какого чорта он сидел, раз не виноват, его на суде наверняка признают виноватым и дадут хотя бы тот срок, который он уже отсидел.
Конечно, и тюрьма — еще не совсем могила, можно искать адвоката, добиваться замены статьи, а из лагеря иногда можно сбежать, можно, наконец, отбыть срок, но только это уже потерянные минимум полгода, которые будет идти следствие, а максимум — вообще хрен знает сколько. А в такой момент, не то что полгода — полдня много значит.
На то, что эта заваруха кончится победой ВС, Трофименко больших надежд не возлагал — если у БД верховодят баркаши, то для Руцкого Трофименко будет такой же враг, как и для Ельцина, а ,может, — и похуже, потому что никого из ельцинистов Трофименко пока не порезал, а баркаша — уже успел.
Менты, здешние менты, судя по разговорам, баркашей не любили, но не любили их не за взгляды, а просто за то, что те создают им лишние проблемы: то ларек где-то разгромили, то вот Трофименко приволокли, и разбирайся с ним. Но только для них, ментов, и Трофименко был ничуть не лучше и такой же защитник БД. Что от баркашей им неприятности, что — от Трофименко. Так что в их интересах было арестованного запереть покрепче и держать подольше.
Правда, просто так запереть они не могли. Нужно было либо отпускать человека, либо заводить дело. Для дела был нужен следователь. Но проходили часы, а Трофименко и не выпускали, и следователя он не видел. В восемь часов старая смена сдала дежурство новой, спихнув ей Трофименко, но и новая, похоже, не торопилась, а, может, ей просто не до того было. Правда, по настоянию Трофименко, его отвели в поликлинику, зафиксировать оставленные баркашами ссадины, а заодно подтвердить, что он — не пьян, но врач, как назло, куда-то отлучился, и мент уволок Трофименко обратно. Сбежать по дороге Трофименко не мог — руки были в наручниках, а мент с автоматом не отходил от него ни на шаг.
Трофименко никогда не бывал удачлив. Часто он попадал в полосу везения, и ему, несмотря на все прошлые уроки, казалось, что вот теперь он, наконец, добьется своего, доберется до вершины, на которой сможет передохнуть, и будет, наконец, счастлив. Но в самый последний момент судьба наносила свой удар, и Трофименко летел вниз, прочь от той самой вершины, до которой оставалось, может быть, меньше шага. Он так и не закончил институт, хотя и сумел дотянуть (правда с «хвостами») до шестого курса вечернего, не нашел себе пусть не высоко, но хотя бы сносно оплачиваемую работу, ему не повезло в любви, и много еще в чем ему не повезло. Но, не давая ему успеха, судьба никогда не давала ему и перейти тот рубеж, за которым уже невозможно воскрешение. Каждый раз, когда Трофименко был уже готов к тому, что вот сейчас он шмякнется о дно пропасти, судьба в последний момент подхватывала его, не позволяя ему разбиться. Так она и кидала его вверх-вниз, не давая окончательно встать на ноги, но не давая и упасть, не давая выплыть и не давая утонуть.
Сентябрь девяносто третьего не стал исключением. Фактически судьба, подложившая Трофименко столь крупную свинью, начала его вытаскивать еще в штабе у баркашей, когда там вдруг оказалась журналистка с телекамерой. Потом все та же тележурналистка взяла у него телефоны товарищей и пообещала по ним позвонить. Но, видимо, судьбе этого показалось маловато, и она решила подстраховаться.
Пустая поначалу ментовка часам к десяти наполнилась задержанными. По случаю осады БД менты хватали народ довольно активно. У кого-то при обыске нашли охотничий нож, кто-то поперся на переговоры с патрулем в армейском бронежилете, да еще и с запалом от гранаты в кармане, двоих шоферов взяли за то, что те пытались проехать к БД.
Шоферам обоим было лет по тридцать пять — сорок. Один из них был маленького роста, темноволосый, глазастый и злой — последнее, впрочем, было вполне объяснимо. Будешь тут добрым, когда тебя хватают и волокут в ментовку.
Трофименко он напомнил известного в ту пору артиста Карцева. Другой — наоборот, был спокоен, высок, широкоплеч, лицо у него было «без особых примет» с довольно правильными чертам. Этого-то мужика, единственного из всех и посадили в обезъянник, где сидел Трофименко. Почему — чорт его знает! Видимо, куча неудачных для Трофименко случайностей, по закону вероятности, сменилась кучей удачных. Ну не специально же менты решили помочь Трофименко, в самом же деле! Впрочем, если бы они, действительно, захотели ему помочь, лучшего соседа для задержанного, чем этот шофер, они бы все равно не нашли.
Сам Трофименко к своему соседу, узнав, что тот — трудоросс и защитник БД, поначалу отнесся насторожено. На трудороссов Трофименко насмотрелся, на защитников БД — тем более. Так что на вопрос о том, а как он сюда попал, Трофименко поначалу ответил уклончиво, дескать, была драка и, в итоге, забрали его, хоть и не он начал… Но когда трудоросс его прямо спросил, а не он ли это подрался с баркашами, Трофименко секунду-другую подумал и честно ответил, что он. И как оказалось — не зря.
Шофер, как выяснилось, был человеком нормальным, баркашей сам тепреть не мог, считая, что от них — один вред, и Трофименко в этой истории сочувствовал.
Он, кстати, подтвердил и то, что Трофименко уже слышал вчера вечером, — трудороссам оружия не дали, а баркашам и казакам — пожалуйста. Дошел разговор до убеждений, Трофименко признался, что он — анархист — и здесь он встретил сочувствие. Оказалось, что его собеседник в свое время сам симпатизировал идеям анархизма и даже в комсомол из-за этого не вступал — было это в конце шестидесятых, как раз когда после Парижского мая говорили, что «Бакунин взял реванш у Маркса». Сосед Трофименко, по его словам, и сейчас в анархизме не разочаровался, но у Анпилова людей больше, поэтому он — там. Довод был привычный — Трофименко только вздохнул. Анпилова трудоросс хвалил за то, что тот знает всех по именам, и ругал за бюрократизм.
Говорил, что революция должна опираться на рабочие коллективы, а то иначе опять все будет, как в прошлый раз. В общем, член ИРЕАНа и член ТрудРоссии быстро нашли общий язык.
В отличие от Трофименко, которому освобождение, похоже, уже не светило, обоих шоферов должны были выпустить не то, чтобы с минуты на минуту, но в общем, довольно скоро. Они везли в Белый дом мазут — после отключения от городской электросети депутаты и их защитники, не долго думая, решили перейти на дизеля. Перед самым БД менты машины остановили и шоферов задержали, после чего на выручку своим людям пошел сам Анпилов. Связываться с Анпиловым менты не захотели и пообещали шоферов отпустить и вроде даже машины пропустить, потребовали только взамен не то накладные, не то еще какие-то документы, которые Анпилов и пошел добывать. В том, что он их добудет, сомнений ни у кого не было: ни у Анпилова, ни у шоферов, ни у ментов, вопрос был только в том, сколько времени это займет.
Трофименко, узнав о такой ситуации, естественно, попросил своего нового знакомого позвонить иреановцам, и тот, естественно, согласился. После этого они довольно долго беседовали о том, о сем, и только периодически Трофименко просил собеседника повторить номера телефонов (потому как записать их было негде и нечем), но тот ни разу не сбился. Трофименко сам имел хорошую память — в школе, в первых классах он никогда стихотворений не учил — запоминал с первого раза, потом, с годами она стала похуже, однако ж, практически любую из сочиненных им песен Трофименко мог повторить наизусть в любое время. Но вот, чтоб запомнить несколько ничего не говорящих цифр, — это ему было слабо, и способность трудоросса вызывала у него восхищение.
От трудоросса исходила какая-то внутренняя сила, уверенность в себе. Он во многом ошибался, но именно это делало его сильнее. Как религиозный фанатик спокойно переносит все мученья, веря, что, в конце концов, его все равно ждет вечное блаженство, так и новый знакомый Трофименко мог ничего не бояться, потому что был уверен: даже если с ним что-то случится, его силы не пропадут даром, даже если он погибнет, он погибнет за хорошее дело. Трофименко было хуже — он четко понимал разницу между своим делом и делом Анпилова или Бийца, а тем более, — Хасбулатова. И хотя, если бы какой-нибуть нейрохирург или гипнотизер (в телепатов, экстросенсов и иных чародеев он не верил) предложил Трофименко сделать его таким же наивным и заблуждающимся, как его собеседник, хотя, если бы такое случилось, Трофименко, собрав свои силы, отказался бы, все равно в глубине души он завидовал трудороссу. Ему, Трофименко, на собственном опыте в очередной раз приходилось убедиться, что «во многая мудрости многая печали».
Анпилов снова появился в ментовке в без каких-то минут пол-одиннадцатого и вручил ментам какую-то бумагу, после чего шоферов сразу же отпустили. Трудоросс пожал Трофименко руку (рукопожатье у него было таким же крепким, как и память) и ушел бороться за власть рабочих. Трофименко остался в обезьяннике со своей мудростью и своей печалью.
* * *
Вадиму Дамье почти никто и никогда не звонил раньше девяти утра. Как и большинство профессиональных историков, Дамье был «совой», то есть, попросту говоря, вечером мог работать допоздна, зато утром любил поспать и раньше девяти обычно не вставал. Правда, двадцать шестого был переход на зимнее время, но зато было воскресенье, а по воскресеньям Дамье обычно вставал еще позже. Да и лег он в субботу позже, помня про перевод часов и надеясь за счет этого отоспаться. Понятно, как он удивился, когда ровно в восемь (правда, уже по зимнему времени) его разбудила жена, сообщившая Вадиму, что ему звонит какая-то женщина, которая, узнав, что он спит, попросила его разбудить, потому как дело у нее — очень важное. Дело у звонившей, видимо, было действительно важным, если она сумела добиться от жены Дамье, чтобы та разбудила мужа. Обычно собеседники и собеседницы, едва заслышав на другом конце провода голос гражданки Дамье, похожий на мяуканье сиамской кошки, роняли трубку с испугу. Такая у Дамье была жена.
Звонившая представилась работницей какой-то телекампании, какой именно — Вадим не запомнил, да это было и неважно. Куда важней была новость, которую сообщила телевизионщица и ради которой действительно стоило поднять человека с постели. Даже если б ночью был переход не с летнего времени на зимнее, а наоборот. Новость состояла в следующем:
Телевизионщица звонит по просьбе некого Володи. Утром возле БД произошло столкновение между этим самым Володей и членами организации «Русское национальное единство». В результате, один из членов РНЕ ранен, а Володя арестован и сдан милиции. В настоящее время он находится в одиннадцатом отделении милиции, но жизни его, по-видимому, ничего не угрожает, во всяком случае, она лично удостоверится, что с ним ничего не случится. Но она, в свою очередь, убедительно просит анархистов не мстить, потому что ничего хорошего из этого не будет… И дальше телевизионщица минут пятнадцать убеждала Дамье не бросать бомб и не стрелять из автоматов, не зная, что у членов ИРЕАН нет ни бомб, ни автоматов и даже с холодным оружием не густо, хотя у того же Трофименко дома были и ножи, и даже дубинка, утыканная гвоздями наподобие полинезийского меча, с которой он дежурил в Доме на Таганке.
Когда, наконец, разговор с работницей телевидения был закончен и она повесила трубку, Дамье принялся звонить Костенко. Хотя у Вадима было несколько знакомых по имени Володя, он ни на секунду не сомневался, что в данном случае речь идет о Трофименко. Из всех Володь, известных Дамье, один Трофименко мог не только притащиться к Белому дому, но и устроить там поножовщину с баркашами, благо, в разборках с ними Трофименко уже участвовал. Чем можно помочь товарищу в данный момент, Дамье точно не знал, но в чем он твердо был уверен, так это в том, что, чем больше своих будут знать о случившемся, тем лучше.
У Костенко было занято. Лозована не было дома. Зато удалось дозвониться до Котенко и до Юлии Гусевой, хоть и не входившей в ИРЕАН, зато входившей вместе с Лозованом в Группу радикальных анархо-синдикалистов, которая, что греха таить, из них двоих и состояла. Гусева, правда, на время куда-то слиняла, но дома был ее муж — бессменный лидер московского Социалистического рабочего союза (в котором, впрочем, тоже, кроме Гусева, оставался один человек). Дамье обрисовал Гусеву ситуацию, а через пятнадцать минут Дамье позвонила Гусева, и ему пришлось рассказывать все заново. Гусева, в свою очередь, сообщила Дамье, что Лозован, скорее всего, в здании правозащитного центра «Мемориал», где он подрабатывал в последнее время, и что она берется туда дозвониться. Это было весьма кстати, потому как в дверь к Дамье уже ломился сосед, которому, по закону подлости, тоже вдруг позарез нужен был телефон. Телефон был спаренный, и пользоваться им Дамье с соседом приходилось по очереди. Попросив Гусеву позвонить, кроме Лозована, еще Костенко, Дамье уступил, наконец, телефон соседу.
* * *
Гомельские анархисты Глушаков и Логинов приехали в Москву утром двадцать шестого. Приехали не потому, что сочувствовали парламенту, этого, естественно, не было, а чтоб посмотреть, не будет ли что-нибудь путного из защиты БД. В Гомеле понять, что творилось в Москве, было невозможно, и гомельчане надеялись разобраться в ситуации, посмотрев на все своими глазами.
Два года назад такая поездка закончилась участием гомельчан в обороне, правда, на отдельной анархической баррикаде — анархисты, принявшие участие в тогдашней обороне Белого дома, не захотели смешиваться с ельцинистами, да и защищать «законную власть» им было западло, так что они организавали собственную «баррикаду № 6», защищавшую здание теперешней мэрии, в котором тогда помешались органы СЭВ. С ельцинистами обитатели баррикады № 6 не ладили и вскоре после ареста ГКЧП свалили, потому как радости от победы Ельцина не ощущали.
Впрочем, далеко не все анархи встали тогда на защиту БД. ИРЕАН в те дни выпустил и распространил листовку с призывом бороться и против ГКЧП, и против Ельцина. Среди левых организаций Москвы, да, пожалуй, и всей России, кроме ИРЕАНа такую позицию занял только Социалистический рабочий союз, во всяком случае, его московская группа; но в СРС тогда уже оставалось от силы пяток человек, а в московской организации — трое, в ИРЕАНе же тогда было человек двенадцать.
Как бы то ни было, но теперь гомельчане снова прибыли в Москву. Прямо с вокзала они начали дозваниваться Дамье, что было непросто — тому как раз звонили со всех концов Москвы по поводу Трофименко.
* * *
После разговора с Глушаковым, который сумел ему дозвониться уже часов в двенадцать, Дамье собрался снова позвонить Костенко, но тут спареный телефон как назло занял сосед. Дамье хотел было пойти к соседу, но потом решил, что Костенко, наверняка, уже все знает, так что можно и малость подождать. Минут через двадцать Дамье снова подошел к телефону, но тот неожиданно сам встретил его звонком.
Звонил незнакомый мужик, сообщивший, что его попросил позвонить Трофименко, с которым он обретался в одном отделении. Несмотря на то, что мужик был осведомлен о случившемся даже меньше телевизионщицы, Дамье все-таки узнал от него кое-что новое, а именно: баркаши, сдавшие Трофименко милиции, к тому времени, когда туда попал звонивший, уже разошлись, так что, по крайней мере, непосредственно жизни Трофименко действительно ничто не угрожает.
Едва Дамье повесил трубку, как телефон снова зазвенел. На этот раз звонил Костенко: «Вадик, поздравляю! Теперь у нас, наконец, есть свой мученик!» Дамье поморщился. Он не разделял энтузиазма Костенко.
* * *
Следачка, допрашивавшая Трофименко, носила фамилию Гузюкина. Узнав об этом Трофименко подумал, что дела его, видно, совсем плохи — более мерзкой фамилии, по его мнению, и нарочно бы выдумать было нельзя. Такая фамилия у Трофименко ассоциировалась не то с гузкой и тем, что из гузки выходит, не то с гюрзой, не то с гадюкой, не то и с тем, и с другим, и с третьим сразу. Судя по тому, как Гузюкина вела допрос, Трофименко был недалек от истины. Возможно, анархиста подвело то, что он с самого начала выбрал неправильную линию поведения — Трофименко надеялся, что сейчас, когда у ментов и легавых без него, наверно, куча дел, ему, может, удастся сойти за простака, случайно влипшего в эту кашу, и тогда, может быть, его отпустят — просто, чтобы с ним не возиться. Не будь у него такой надежды, он махнул бы рукой и, может быть, даже честно сказал бы, что хотел он, чтоб не зря пропадать, зарезать баркаша, да оказалось — не судьба — он в ментовке, а баркаш — жив, и как ему, Трофименко, теперь от такой неудачи хреново — кто бы только знал! Но Трофименко надеялся все-таки обмануть этих хмырей, не имеющих никакого понятия ни о нацистах, ни об анархистах, ни вообще о чем бы то ни было, что выходило за рамки официального шаблона. Обмануть, чтобы выбраться на волю, чтобы снова делать свое анархическое дело, чтобы остаться в строю. И вот он тихим и грустным голосом начал объяснять, как на него бедного, несчастного работника ИСПИ налетело десятка два каких-то идиотов, он испугался, достал кухонный нож… Но то ли Гузюкиной казалось слишком странным, что мирный политолог приперся на место работы с ножом, хоть бы и с кухонным, то ли она с самого начала была настроена верить баркашам, а не Трофименко, то ли, с ее точки зрения, раз человек — такой лопух, значит, надо этим пользоваться и поскорей его засаживать, чтоб потом было, чем отчитаться перед начальством, и нельзя было сказать, что в такой тяжелый для страны час наши доблестные органы мышей не ловят; словом, — то ли одно, то ли другое, то ли третье (а скорей всего, и то, и другое, и третье), но только Гузюкина, выслушав рассказ Трофименко (который по фактам-то ничего и не приврал, разве только на самом деле пришел он сюда не для работы, а скорей уж, под предлогом работы и баркаша пырнул не столько со страху, сколько со злости, и не ранить его хотел, а убить, но это-то все было непроверяемо), так вот, выслушав все почти до конца, она уже практически на последнем слове вдруг перебила Трофименко вопросом о том, зачем он был пьян.
Пьяным Трофименко на самом деле не был, а если бы был, то простой поножовщиной дело бы не кончилось, неизвестно, что бы еще мог тогда Трофименко выкинуть уже в спортзале, потому что в пьяном виде он был непредсказуем. Известно, как действует водка на чукчей, североамериканских индейцев и прочих представителей тех народов и племен, которые никогда не знали ни вина, ни пива, ни кваса, ни даже кефира и потому, не выработали у себя иммунитета к алкоголю. Сибирский или американский абориген от водки косеет со ста грамм и делается совершенно неуправляемым — хуже психа, а потом целый день, а то и два мучается от жесточайшего похмелья. С Трофименко было примерно то же. Неуправляемым он, правда, становился не со ста грамм, а где-нибудь с двухсот, но уж после этого он мало чем отличался от пьяного чукчи или команча. С похмельем у него было то же самое — в восемнадцать лет он, правда, вообще не знал, что это такое, но в двадцать мучился уже по полдня, в двадцать три — весь день, а к двадцати пяти похмелье не отпускало его до конца и на второй.
Может быть, это было наследственное — прадед Трофименко по материнской линии — ветеринар из поволжского города Балаково, в Гражданскую служивший в чапаевской дивизии, тоже был нестоек к алкоголю и, кстати сказать, хоть и считал себя русским, но происходил явно из, как тогда говорили, инородцев. Это было видно по его лицу — даже у самого Трофименко в лице подчеркнуто европеоидные черты причудливо переплетались с подчеркнуто монголоидными, а уж с его матерью татары в метро пытались заговорить на своем языке и здорово удивлялись, когда та их не понимала. Правда, прадед был, наверно, не только не из чукчей (откуда в Саратовской губернии чукчи?), но даже не из хантов или мансей, скорей уж — из крещенных татар или башкир. Потому как вряд ли хант или манси мог бы выбиться в ветеринары, а башкир или татарин мог. Так что, по идее, его предки какой-нибудь кумыс должны бы были знать. Но как бы то ни было, а факт остается фактом — вскоре после Гражданской бывший чапаевец спился окончательно.
Правнуку его повезло больше. Трофименко, зная, на что он способен в пьяном виде, и, не желая мучиться по два дня от головой боли, выпивал крайне редко, а уж когда связался с клубом любителей бега и начал бегать марафоны, так и почти совсем перестал. Сейчас, правда, Трофименко почти не бегал — не до того стало, да и раздевалка и душевая клуба давно уже были превращены в сауну для новых русских — но чаще пить все равно не стал. И уж конечно, не стал бы он напиваться в такой ситуации, когда не знаешь, что может случиться через минуту.
Естественно, все это Трофименко рассказывать не стал. Он просто сказал, что не пьян и что просил отвести себя на экспертизу, но ему было отказано.
Гузюкина пропустила эти слова мимо ушей и начала спрашивать, зачем он кричал: «Бей полицию!» Трофименко отвечал, что ничего подобного он не кричал, и это было чистой правдой. Гузюкина, судя по всему, не поверила или не захотела поверить, но, в конце концов, поняв, что Трофименко все равно этого не признает, стала выяснять, есть ли у Трофименко документы на право ношения ножа. Документов у Трофименко не было и быть не могло, потому как нож считался хозяйственным. Но Гузюкина утверждала, что нож — охотничий.
Спорить с ней было бесполезно. Тут Трофименко впервые понял, что, видимо, избрал неправильную тактику — надо вести себя жестче, иначе эти сукиновы дети не только не захотят его отпускать, но и, напротив, решат, что он не в силах им сопротивляться и, значит, его можно и нужно поскорее упрятать за решетку. Трофименко потребовал показать ему нож. Гузюкина посмотрела на него так, как будто он сказал что-то непечатное. Но Трофименко заявил, что пока ему не покажут нож, он показаний давать не будет. Не скрывая раздражения, Гузюкина притащила нож. Нож в самом деле был охотничий, но это был не тот нож.
Просто, пока Трофименко сидел в обезьяннике, менты остановили и обыскали какого-то мужика, нашли у него охотничий ножак и изъяли, а Гузюкина от большого ума решила, что это — нож Трофименко.
Только после того как Трофименко догадался сказать, что его нож, видимо, лежит вместе с отобранной у него же противогазной сумкой, а может быть, — и в этой самой сумке, Гузюкина соизволила это проверить. Трофименковский нож, в самом деле, был там, и в самом деле он не был охотничьим, так что физиономия у Гузюкиной стала такая, будто она вместо ложки меда по ошибке отправила себе в рот ложку дерьма. Она тут же свернула допрос и сунула Трофименко протокол на подпись. Трофименко прочитал протокол и подписал, сделав приписку на счет того, что ему было отказано в экспертизе на алкоголь и телесные повреждения. Гузюкина, глядя на это, только фыркнула, но Трофименко знал, что в случае суда это может пригодиться и что теперь, по закону, что суд, что следствие должны будут считать его, Трофименко в момент ареста трезвым, даже если б он на самом деле был бы пьян, как зюзя. Хотя до суда дотягивать, конечно, не хотелось — суд ведь будет через месяц-другой, а за это время тут все закончится; но, с другой стороны, если уж не повезет, то выйти из строя на семь лет — это еще хуже, чем выйти на два месяца или даже на два года.
Гузюкина забрала протокол, и мент повел Трофименко к мощной железной двери. За дверью был коридор, с одного конца которого был тупик, с другого — сортир. С одной стороны коридора была дверь, в которую мент ввел Трофименко, с другой — двери камер. Типичный вид изолятора временного содержания.
* * *
Лозован появился в отделении буквально через пять минут после того, как Трофименко отвели в камеру, и первым делом сунул под нос ментам свое партинформовское ксиво. Менты сразу оробели и с перепугу указали на Гузюкину, которая еще не успела уйти. Ни у ментов, ни у Гузюкиной не было никакого желания объяснять, почему арестован человек, вся вина которого заключается в сопротивлении нацистам, кои к тому же, вроде бы, противники той самой власти, которую менты, да и Гузюкина представляют; однако Лозован начал качать права и требовать, чтобы ему как представителю прессы ответили на все вопросы. Может быть, он чего-нибудь бы и добился, благо, противник был ошарашен его внезапной атакой и растерялся; но тут один из ментов догадался еще раз просмотреть лозовановское ксиво и обнаружил, что оно просрочено.
Журналистское удостоверение действительно было просрочено — потому как Лозован, по мнению начальства, приносил слишком мало информации, его сняли с постоянной ставки, и удостоверение ему не продлили. И хотя фактически он продолжал оставаться внештатным корреспондентом Партинформа, представители власти тут же придрались к тому, что документ — старый, и отказались разговаривать с Лозованом. Лозован предъявил было удостоверение ЛИЦа, но на нем не было печати, так как ЛИЦ тогда еще не был зарегистрирован.
Проиграв первый раунд, Лозован побежал к Белому дому, где, как он знал, были его знакомые — комсомольцы.